<%@Language=VBScript%> Untitled Page

ПРЕДИСЛОВИЕ

После окончания рукописи этой книги весной 1988 году я начал было писать краткое предисловие, но затем решил не включать его. В то время оно казалось излишним, поскольку выдвинутые мной положения либо излагались исчерпывающе, либо ясно выражены в тексте. Теперь я понимаю, что некоторые разъяснения, приведенные в самом начале, будут полезны читателю.

Во–первых, и прежде всего: это книга о том, как функционирует власть в Японии. Она не включает в себя полного описания японской общественной жизни, или культуры. Многочисленные примеры из общих социальных и психологических эпизодов служат иллюстрациями тех выводов, которые я делаю из политической системы страны в самом широком смысле этого термина.

Я постарался понять способ решения японцами элементарной человеческой проблемы — выработки должного порядка в индивидуальной душе и в обществе; дать оценку этому решению в свете его результатов; продемонстрировать, сколь жизненно необходимы эти методы контроля и доминирования, а также их символизм, для понимания прочих аспектов японской жизни. Таким образом, если эта книга явит собой довольно мрачную картину, то по той причине, что большинство более приятных аспектов Японии, таких как ее искусства, горячие ванны и дружелюбность народа, не являлись предметами описания.

Во–вторых, в этой книге подразумевается, что большинстве описанных феноменов могут быть обнаружены в различном обличье и во всевозможных степенях также среди прочих народов, а не у одних японцев. Право, я надеюсь, что мое описание особенностей, относящихся к общественному положению (но в Японии особенно бросающихся в глаза), могут помочь читателю лучше сфокусироваться на соответствующих моментах в обществе, более ему знакомом. Из примеров, приходящих на ум, можно упомянуть политическое использование разрыва между теорией и практикой, а также политическую важность неисследованных пока неформальных отношений между членами элит. Японские чиновники и комментаторы, бесконечно повторяя искаженное, искусственное изложение тезисов, приведенных в этой книге, стараются создать впечатление, что в ней пытаются доказать, что японский народ и его общество принципиально отличаются от не–японских участников индустриального мира, и потому относиться к ним следует по–иному. Мое же намерение было прямо противоположным, как ясно показывает содержание 10 Главы. Те отличия, которые я указываю, являются отличиями в способе управления японцами.

Я сопоставил японский политический опыт с китайским и индийским, а также французским и западным вообще, однако это сравнение не было систематическим. Моей целью было представить самодостаточный портрет политического организма, инспирируемого в основном вопросами, возникающими из своего внутреннего опыта, в отличие от тех, что возбуждаются западным, или, ўже, американским опытом, выстроившего рамки для справок, которым следуют многие общественные науки в последнее время.

Если какие–то части книги покажутся читателю спорными, то это оттого, что, по–моему мнению, политическая теория требует сильной аргументации, и те, кто ее практикует, правильно делают, избегая эвфемизмов. Прежде всего, нас занимает здесь вопрос: что представляет собой хорошее правительство, и мы не можем себе позволить следовать примеру мыслителей эпохи Токугава, веривших в то, что существовавший политический порядок хорош уже по той простой причине, что он существует.

Я написал эту книгу, веря в возможность проанализировать систему властных отношений и тех социальных условий, которые ее создают, не привнося никаких моральных суждений об индивидуумах, являющихся подчиненными этой системы, или даже тех, кто помогает ее укреплять. Относительно последних я отсылаю читателя к краткому описанию трагичности ситуации, в которой они пребывают, данному в разделе Глава 16 («Одинокие жертвы»). Японцы демонстрируют необычно сильную тенденцию принимать любое замечание относительно их страны на свой счет. Она еще более усиливается как местными, так и западными разъяснениями японских особенностей со ссылками на довольно смутную концепцию «культурной традиции». Считая, что популярное изречение о том, что народ имеет то правительство, какое он заслуживает, весьма жестоко (особенно в данном случае), я надеялся, что недвусмысленно представленная политическая картина позволит и японским, и зарубежным наблюдателям концептуально отделять народ от его политической системы.

Неудивительно, однако, что многочисленные официальные самопровозглашенные ораторы, выступающие «за Японию», интерпретировали эту книгу, как анти–японскую по намерениям, объясняя мои причины ее написания разочарованием и бессилием. Два замечания кажутся уместными в этом отношении. Ни одна политическая система не приветствует то, что ее анализируют, поскольку анализ всегда до некоторой степени подрывает ее; ведь никакая политическая система не свободна от выдумок, помогающих ее упрочить. Однако, если западные, а также некоторые азиатские правительства привыкли к систематическому анализированию, то самые важные неформальные отношения и взаимодействие между сегментами представителей японской власти практически никогда не исследовались критически и публично. Направляемые кампании в японской прессе, в ходе которых представляются выявленные моральные пороки политиков, не следует путать с честным анализом политической системы. Более того, те, кто обладает наивысшей властью в японской политической системе, — бюрократы, не только отрицают, что отправляют эту власть, но склонны отрицать и то, что отправление власти в Японии важно вообще. Данная книга отвергает основные позиции, поддерживающие такое отрицание, на пример «демократию консенсуса», заявления о внутренне присущей социальной гармонии, а также подразумеваемую способность бюрократии знать не спрашивая, но совершенно точно — чего желает народ.

Мой пессимизм в отношении способности японской политической системы справляться со внешним миром лишь укрепился со времени первого издания этой книги. В важнейших отношениях с США враждебность возросла с обеих сторон в значительной степени. Хотя тон японских ответов на зарубежные комментарии и запросы стал еще больше включать в себя осознание собственной правоты, количество иностранцев, ставящих под сомнение японские мотивации, растет.

Я надеюсь, что эта книга укрепит осознание того, что многие из международных проблем Японии не есть результат японской злой воли, но вытекают из ограниченности политической системы, которую я описал.

1

ЯПОНСКАЯ ПРОБЛЕМА

Япония приводит мир в недоумение. Она стала одной из основных мировых держав, однако ее поведение отличается от того, что большинство стран ожидает от мировой державы; иногда даже складывается впечатление, что она вовсе не желает быть отнесенной к прочему миру. Одновременно, внушительное экономическое присутствие сделало ее источником неясных опасений как в западных странах, так и среди некоторых из ее азиатских соседей. Отношения между Японией с одной стороны и США и Европы с другой внушают серьезное беспокойство. В конце 1980–х на Западе начинают все более сомневаться в Японии как в ответственном партнере в политической и торговой областях. В Японии стало привычным для чиновников и известных комментаторов предполагать, что их страна пала жертвой широко распространенной международной злой воли; они склонны относить все неблагоприятные отзывы к «нападкам на Японию».

На протяжении почти двух десятилетий людям на Западе советовали вооружиться терпением в отношениях с Японией. Говорилось, что японцы понимают необходимость подстраивания и умножают свои усилия для достижения «интернационализации». Долгая общественная кампания, снова и снова повторявшая эту цель, с должными лозунгами, произносившимися в бесчисленных речах и в несчетном количестве газетных и журнальных статей, казалось бы, лишь подтверждает это. Однако, к концу 1980–х на Западе постепенно стала преобладать убежденность в том, что давно обещанные перемены так и не наступают и что объяснения, на которых основывались ожидания перемен, вообще могли быть неверными. Одновременно, усиливающаяся критика и требования, первые меры противодействия и прочие способы давления со стороны разочаровавшихся торговых партнеров, в особенности — из США, изменили позицию чиновников и комментаторов с японской стороны. Их ответы превращаются в опровержения. Их дружеские советы быть терпеливее выглядят как агрессивные послания: Америке следует сперва навести порядок в собственном доме, а Европе — перестать лениться и признать «болезнь продвинутой нации» тем, чем она и является. Обе стороны выразили твердое намерение избегать экономической войны, однако где–то к 1987 году некоторые люди в обоих лагерях стали осознавать, что таковая идет полным ходом.

Загадка, поставленная Японией для большинства стран мира, не начинается и не заканчивается экономическими конфликтами. Они просто больше бросаются в глаза, поскольку, как представляется, втягивают в себя практически все страны, с которыми Япония имеет дело. Для большинства обозревателей Японская Проблема, как стали в целом называться все эти конфликты, резюмируется в ежегодном побитии Японией рекордов торгового баланса: $44 млрд. в 1984 году, $56 млрд. в 1985 году, $93 млрд. в 1986 году, покуда почти удвоение обменного курса йены к доллару не вызвало понижения прироста до $76 млрд. в 1987 году

Однако, суть Японской Проблемы лежит вне этих цифр. Япония не только экспортирует больше, чем импортирует, но ее экспорт, в сочетании с холодным отношением к западным продуктам, подрывает западную индустрию. Термин «враждебная торговля» был изобретен Питером Друкером для различения японского метода и торговли конкурентной, при которой страна импортирует товары той же разновидности, что и экспортирует. Западногерманский торговый прирост также очень велик, однако Германия практикует торговлю конкурентную, состязательную, как и США. В ситуации, когда такие сектора, как бытовая техника и полупроводники — основы более специализированных производств — практически полностью захвачены японскими фирмами, на Западе начинают опасаться своей постепенной «де–индустриализации». Единожды получив требуемую технологию, японская индустрия оказывается способной, с помощью согласованных усилий, превзойти и победить самих изобретателей и разработчиков в любой области.

Фокусировавшийся до сих пор исключительно на положительном торговом балансе, в 1988 году Запад стал понемногу подозревать, что и другие поразительные изменения могут являться частями общего принципа японских устремлений, значительных общенациональных усилий, практически не понимаемых извне. Через несколько месяцев после обрушения бирж в Нью–Йорке и Лондоне в октябре 1987 году — что, казалось, вообще не затронуло токийскую биржу — цены на японские акции достигли новых, по западным стандартам — поразительных высот, в сравнении с корпоративными доходами. Цены на землю во многих районах Токио удвоились, утроились и даже учетверились всего за один год. А где–то с 1986 году японские компании, всегда тратившие значительно больше, нежели было оправдано рыночной ценой, внезапно принялись усиленно инвестировать в зарубежное землепользование, покупать иностранные банки и корпорации. Несколько запоздало некоторым озабоченным американским и европейским наблюдателям пришло в голову, что Япония, вовсе не «побеждая Запад в его собственной игре», может вообще не играть в западные «игры»; что, наоборот, для Запада стремиться следовать японскому примеру будет означать приведение мировой торговой системы к резкой остановке со скрипом тормозов и к дальнейшему коллапсу не–коммунистического международного экономического порядка.

Европа и США, мягко говоря, обеспокоены этой данностью на Тихом океане, которая неуклонно преследует некую собственную, не вполне понятную цель. Можно понять японское желание зарабатывать деньги, однако ее завоевание все большей доли на рынке не переходит в заметное увеличение вознаграждений, или более комфортную жизнь. Существование в городах стесненное, ограниченное и крайне дорогое. Цена жизни, по сравнению со средним доходом, непомерно высока. Всего одна треть японских домов подключена к канализации. Пригородные поезда крайне переполнены. Система дорог до смешного неадекватна. Эти и прочие упущения в инфраструктуре повседневной жизни оставляют средних японских горожан на более низком уровне комфортабельности, которой пользуются жители менее богатых европейских стран, заявляя о необходимости переключения внимания среди японских политиков.

Расцвет торговли и промышленности не сопровождался каким бы то ни было устойчивым процветанием искусств того рода, что очень часто наступает во времена великих экономических достижений. Вряд ли можно сказать, что из сегодняшней Японии исходит нечто, усиливающее менее материалистические аспекты жизни: будь то в области великой музыки, значительной литературы, или даже впечатляющей архитектуры.

Определенное количество проницательных японцев сделало вывод, что чего–то не хватает. Националистически настроенный японский антрополог, находящий общение с иностранцами «ответственным и небезопасным занятием», тем не менее с прискорбием констатирует, что его страна подобна космической черной дыре: она вбирает культуру, но ничего не испускает сама. Почтенный мыслитель и бывший заместитель министра ставит диагноз своим согражданам, считая их страдающими от «синдрома Питера Пэна, скрывающимися в инфантильный мир грез..; японские бизнесмены и политики продолжают играть в Питера Пэна, спрашивая друг друга — что для них может сделать мир».

Вопрос о том, что движет японцами, стал, таким образом, чем–то вроде международной головоломки. Ради какой высшей цели они лишают себя комфорта и рискуют враждебным отношением к себе всего мира?

Обычно дается то объяснение, что японцами движут коллективные соображения. И, действительно, Япония, как кажется, демонстрирует возможность жизни, организованной в истинно коммунальной манере. Насколько могут сказать сторонние наблюдатели, большинство японцев с невозмутимостью воспринимают ежедневные требования к ним подчинить свои индивидуальные желания и интересы интересам общества. Однако, эта поражающая коммунальность является результатом политических устроений, сознательно внедренных в общество правящей элитой более трех веков назад, и сегодня перед японцами практически не стоит выбора — принимать, или нет эту обусловленность, все еще по сути являющуюся политической. В соответствии с ней японский индивид должен воспринимать как неизбежное, что его интеллектуальный и психологический рост ограничен волей коллективного. Для подслащения пилюли, эта, предположительно коллективная, воля представляется большинством его вышестоящих лиц, как великодушная, лишенная власти и полностью детерминированная уникальной культурой.

Однако, это объяснение не отвечает на вопрос о том, откуда взялась такая политическая сила. Власть, которая в Японии систематически подавляет индивидуализм, не была произведена жестоким центральным режимом. Япония так же отличается от коллективистских коммунистических государств Восточной Европы и Азии, как и от западных государств со свободным рынком.

Основной объем разочарований в отношении Японии происходит из относительного недостатка интереса со стороны западных интеллектуалов и правительственных чиновников. Разумеется, Япония посещаема многими западными людьми и упоминается в их широких, глобальных оценках и суждениях. Однако, до немалой степени ее все еще рассматривают, как экзотику, и отнюдь не ясно представляют в этих глобальных оценках. Одностороннее невежество особо поразительно в случае с США в лице того факта, что их отношения с Японией вне всяких вопросов являются стратегически наиболее важными в мире. Это непрерывное разочарование в американских ожиданиях относительно японской политики, или отсутствие таковых ожиданий указывает на то, что понимание Вашингтоном своего главного азиатского союзника — несмотря на все разговоры о «тихоокеанской эпохе» — прискорбно неадекватно. Собственно, видение политических процессов в Японии и озабоченности, просматривающиеся между строк публичных заявлений и статей, написанных американскими чиновниками, непосредственно причастных к этим отношениям, зачастую настолько ошибочны, что просто потрясают наблюдателей, вроде меня, убежденных в том, что никто в не–коммунистическом мире не выиграет от серьезного ухудшения американско–японских отношений.

Необычная манера отправления власти в Японии и работа японских институтов, ответственных за не–диктаторский коллективизм и национальную мотивацию в стране в целом привлекают мало внимания на Западе. Японию обычно смешивают в одну кучу с Европой и США при обсуждении политического поворота к предположительно «пост–индустриальному», «технократическому», или «пост–капиталистическому» обществу, тогда как вопрос о том, как же в действительности управляется Япония, остается незатронутым.

Забавно, что так оно и должно быть. Япония была первой не–западной державой, которая в новое время стала играть важную международную роль. Она победила Россию в начале XX столетия и стала единственной страной, напавшей на США; создала вторую в мире, а в терминах доходов на душу населения — самую процветающую экономику, уничтожила, или грозит уничтожением значительному количество промышленных сфер своих торговых партнеров и находится на пути к обретению важных финансовых рычагов воздействия на мировую экономику. Более того, Южная Корея и Тайвань завоевали важные экономические позиции следуя именно японскому, а не западному примеру индустриализации.

Невнимание к вопросу о том, как отправляется власть в Японии и как это детерминирует тенденции в ее международных отношениях, становится опасным. С 1960–х годов Япония получала много похвал, однако ее немало и поносили, а, начиная с 1988 года, антипатии к Токио, похоже, начинают перевешивать восхищение. Контакты Японии с другими странами, вероятно, умножатся, что приведет (если опыт подсказывает верно) к дальнейшему углублению проблем и к еще большей критике.

Возможно, это будет сопровождаться принятием мер, которые японцы интерпретируют, как враждебные. Такие меры могут пробудить иррациональные ксенофобские настроения в Японии и усилить ее давние подозрения, что, в сущности, мир не собирается предоставлять ей жизненное пространство. Как результат, усиливающийся национализм, первые признаки которого уже проявляются, может явить собой начало политической нестабильности в Японии и непредсказуемое, весьма вероятно — нежелательное для всех развитие событий. При таких обстоятельствах лучшее понимание природы и методов использования власти в Японии уже не представляется излишней роскошью.

Смущающие вымыслы

Фактором, в долгосрочной перспективе наиболее разъедающим международное доверие, является, вероятно, наличие недоразумений, возникающих на многих уровнях общения Японии с ее предполагаемыми союзниками и друзьями, вплоть до явной невозможности достичь пункта, в котором обе стороны могут согласиться быть несогласными друг с другом. Коммуникационный разрыв, начало которого датируется началом 1970–х, отделяющий Японию от Запада, а также от некоторых ее соседей, видится все более расширяющимся. Несколько широко практикуемых вымыслов замутняют восприятие внешних наблюдателей и усложняют общение, причем два из них представляются центральными для кажущейся невозможности взяться за Японию всерьез.

Вымысел об ответственном центральном правительстве

Во–первых, существует вымысел о том, что Япония является суверенным государством, подобным любому другому; страной с центральными органами управления, которые могут понять, что хорошо для страны, а также нести полную ответственность за принятие решений в национальном масштабе. Эту иллюзию чрезвычайно трудно развеять. Дипломатия воспринимает способность правительства принимать ответственные решения, как данность; для западных правительств было бы чрезвычайно трудно действовать без предположения, что японское правительство может справляться с вызовами внешнего мира, как это делают другие правительства, простым изменением своей политики.

Тем не менее, если не признать относительное отсутствие ответственности в японском правительстве (фундаментальную причину взаимного раздражения), отношения с Японией обречены на дальнейшее ухудшение. Государственность в Японии совершенно отлична от европейской, американской и той, что существует в большинстве стран современной Азии. На протяжении веков она осуществляла баланс между полуавтономными группировками, разделившими между собой власть. Сегодня самые сильные группы включают определенных министерских чиновников, некоторые политические клики и сферы бюрократов–бизнесменов. Существуют многие более мелкие, такие как сельскохозяйственные кооперативы, полиция, пресса и гангстеры. Все они являются компонентами того, что мы можем назвать Системой, дабы отличать ее, по причинам, изложенным ниже, от государства. Ни одна из них не располагает высшей властью. Эти полуавтономные компоненты, каждый из которых обладает дискретной властью, подрывающей государственный авторитет, не представлены никаким центральным органом, который бы задавал общий тон.

Важно отличать эту ситуацию от прочих, когда правительства оказываются в осаде специальных групп «по интересам», или неспособны на что–либо решиться из–за внутрикорпоративных противоречий. Мы имеем дело не с лоббистами, но со структуральным феноменом, необъяснимым в категориях общепринятой политической теории. Собственно, существует иерархия, или, скорее, комплекс иерархий, перекрывающих друг друга. Однако, у них нет вершины; это — усеченная пирамида. Не существует высшего органа, облеченного юридическим правом «делать политику». Следовательно, нет такого места, в котором, как сказал бы Гарри Трумэн, перекладывать на кого–то ответственность больше нельзя. В Японии ответственность все ходит и ходит по кругу.

Если Япония пребывает в мире, но как бы ему не принадлежит, то это оттого, что ее премьер–министр и прочие власть предержащие неспособны исполнять политические обещания, которые они делают в отношении коммерческих и прочих вопросов, требующих важных настроек одного из компонентов Системы. Поле внутренней власти обычно не оставляет пространства для приспосабливания к зарубежным пожеланиям и запросам. Такие приспосабливания делаются лишь с большой демонстрацией нежелания и весьма запоздало, когда разгневанные аутсайдеры прибегают к принуждению. Японии нужен мир для ее экспорта, дабы ее экономика продолжала функционировать, однако многие японцы на высоких должностях предпочитают, как оказывается, свою традиционную изолированность, желая, чтобы мир со всеми своими политическими сложностями оставил их страну в покое.

Вымысел о «свободном рынке»

Второй из центральных вымыслов, сформировавших западное отношение со времени вскоре после окончания Второй Мировой войны, относится к расплывчатой категории, известной как «капиталистическая, свободно–рыночная» экономика.

Несмотря на все написанное о японской экономике, ее определение все еще создает сложности как для иностранцев, так и для самих японцев. Японские чиновники обычно с негодованием воспринимают любой намек на то, что их страна хоть чем–то отличается от надписи на бирке, которую они на нее повесили. С другой стороны, японские экономисты в личных беседах говорили мне, что среди западников, пишущих о Японии, общей ошибкой является излишнее преувеличение функции рынка. Западных академических экономистов (особенно из светского, нео–классического направления) приводит в ужас даже намек на то, что Япония в действительности не принадлежит к клубу стран со «свободным рынком». Для многих из них идея о том, что может существовать успешная экономика, не основанная на свободной игре рыночных сил, равна ереси. В то время, как японские чиновники имеют интересы, нуждающиеся в защите, многие западные экономисты прячут свои головы в песок перед лицом японской угрозы набору теорий, объявленных универсальными.

В Японии явно нет контролируемой из центра экономики советского типа. Тогда что же, она относится, как говорят многие комментаторы, к своей особой категории? Подъем Южной Кореи и Тайваня в качестве индустриальных государств, явно стимулированный экстраординарной силой, схожей с той, что мы наблюдаем в Японии, предполагает, что это не так. Их опыт предлагает новый взгляд на японское «экономическое чудо» и показывает, что даже за вычетом своих культурных и психологических особенностей, оно может представлять собой модель для некоторых других стран.

Японский, корейский и тайваньский опыт показывает, что, помимо западной и коммунистической, может существовать третья категория политической экономии. Американский ученый–политолог Чалмер Джонсон вычленил эту категорию индустриальных стран и назвал ее «государствами капиталистического развития» (далее — ГКР). Сила ГКР лежит в партнерских отношениях между бюрократами и промышленниками; это вариант, который просмотрели традиционные политические и экономические теоретики.

Убедительное теоретическое возражение Фридриха фон Хайека против государственного вмешательства в экономику состоит в том, что планировщики в центре никогда не смогут знать достаточно о многих ответвлениях социальной и экономической жизни, чтобы принять верное решение. Согласно этой теории, экономика, планируемая из центра, никогда не сможет процветать. Однако, если это так, как тогда смогли Япония, Южная Корея и Тайвань, чьи правительства считают производство и торговлю очень даже своим делом, приумножить свое национальное богатство и экономическую мощь?

Способ, которым Япония, Южная Корея и Тайвань смогли найти путь преодоления заслона, поставленного Хайеком, критичен для понимания их политических экономий. Начнем с того, что их правительства никогда не рассматривали существование частных предприятий как противоречие своим целям. В противоположность коммунистическому подходу, приравнивающему предпринимательство к первородному греху, или социалистическому подходу благосостоятельных европейских стран, где предпринимателя ограничивают регулированием, ГКР стимулируют частный сектор и оказывают ему большое внимание. Бюрократы никогда не пытаются обрести полную власть над неправительственными корпорациями. Они направляют экономику, используя бизнесменов в качестве своих антенн. Они узнают о том, что происходит далеко от центра с помощью постоянного отслеживания тех опытов, которые получают капиталисты, старающиеся найти новые пути для расширения своего бизнеса.

Многочисленные ошибки, которые, безусловно, делают эти чиновники, более чем компенсируются той объединяющей силой, которую они привносят в индустриальное развитие. Экономика процветает, поскольку многообещающие сферы индустрии стимулируются фискальной политикой, дающей инвестиционные преимущества. Производства стратегической важности бережно лелеются и охраняются от настоящей конкуренции с заграницей. Те, на которых возникли сложности, временно защищаются, дабы дать соответствующим компаниям возможность диверсификации, а те, кто, как полагают, зашел в тупик, легко отбрасываются с помощью принудительной реорганизации. Иными словами, это — партнерство, спаянное общей индустриальной политикой и торговой стратегией. Рыночная свобода не рассматривается как цель, желательная сама по себе, но всего лишь как один из инструментов для достижения высшей цели — промышленной экспансии.

Япония была первой, внедрившей модель ГКР около века назад, в период Мэйдзи, когда государственные предприятия передавались в частные руки (после того, как государственное антрепренерство привело многие правительственные корпорации на грань коллапса). В дальнейшем она экспериментировала с этим в течение насильственного индустриального развития Маньчжурии с начала 1930–х и до 1945 года. В своей послевоенной форме эта экономическая модель, сделавшая марксистско–ленинскую теорию гораздо менее привлекательной в качестве экономического ориентира для политиков и интеллектуалов в менее развитых странах не–коммунистической Азии, является структурально протекционистской. Ей приходится оставаться таковой, дабы продолжать наслаждаться своими гарантированными плодами. Остается лишь вопрос: продолжит ли партнерство бюрократов и бизнесменов давать прежние результаты, когда промышленность насытила внутренний рынок, а зарубежные рынки стали негостеприимными? Другой вопрос, встающий с особой неотложностью в случае с Японией: сможет ли международная свободная торговля просуществовать как система, когда страны без торговой стратегии увязли в борьбе за приспособление этих внушительных государств капиталистического развития?

Податливые реалии

Вопрос о том, представляет собой Япония, или нет в принципе неисследованную экономическую и социально–политическую категорию, вызывает много противоречий. С 1945 года Япония считается западным союзником, и к ней относились, как к полноправному члену клуба капиталистических стран со свободным рынком, — все это несмотря на недавно возникшие сомнения в связи с торговыми конфликтами. Разъяснения японской стороны не помогают разрешить эти противоречия. Очень малое количество ученых и аналитиков заняты серьезным теоретизированием относительно природы их политической экономии. Чиновники, по понятным причинам, менее всего заинтересованы в ясном разрешении вопроса. Журналисты и академические ученые, более того, неверно применяют западные социальные, политические и экономические концепции в дискуссиях об этом обществе, в результате чего ничего не подозревающий наблюдатель почти всегда получает неверное представление о том, как механизм работает в действительности.

Для японских аналитиков и официальных представителей совершенно нетрудно утвердить подобные вымыслы, поскольку в японском общественном восприятии «реальность» состоит не столько из результатов объективного наблюдения, сколько представляет собой эмоционально сложенную картину, в которой вещи изображаются такими, какими они, как предполагается, должны быть. Предположения же о том, какими им следует быть, имеют, разумеется, тенденцию совпадать с сиюминутными интересами какой–либо группы. На протяжении последних четырех веков японскому народу внушалась необходимость воспринимать социально–политическую лояльность как высшую добродетель. В результате, как выразился один антрополог, «истина утверждается социально». И здесь мы приходим к первой концептуальной проблеме, которую Япония выдвигает перед наблюдателем извне.

На Западе «реальность» нечасто считается чем–то подверженным управлению, формированию, или способной стать предметом переговоров. Она не рассматривается, как зависящая от непостоянных представлений о том, какими вещам следует быть. Собственно, западная философия — равно как и грубые западные чувства — декларирует, что общечеловеческой склонности к самообману может быть противопоставлена постоянная настороженность в отношении к иллюзиям и заблуждениям. Если и существует единственная заповедь, сохранившаяся на протяжении всего западного интеллектуального развития, начиная с древних греков, то это: «Не дорожи противоречиями». И это — фундаментальная заповедь для логики, математики и прочих наук.

Наследники различных азиатских мировоззренческих традиций могут ощущать меньшее неудобство в лице идеи множественной и противоречивой истины. Однако, при наблюдении за прочими азиатскихми странами становится совершенно очевидно, что нигде не найти такого «управления действительностью», как в Японии. Это имеет серьезные политические последствия. Японцы на важнейших руководящих постах выказывают великое проворство при перемещении от одной действительности к другой, когда стремятся объяснить «факты» другим японцам, или иностранцам. Рационально аргументированное заявление другой стороны может вызвать аргументы, относящиеся к совершенно иной сфере, — при этом обмен мнениями заходит в тупик. Такое маневрирование есть один из способов, которым высокопоставленные лица и власть имущие персоналии в Японии отстаивают свои привилегии.

В международных отношениях такая тактика зачастую выводит из себя людей Запада, рассуждающих логически, которые заключают, что спорить с японцами невозможно. Следует быть готовым к чрезвычайно умелому использованию отвлекающих маневров. Временами они бывают слишком грубы для того, чтобы произвести дипломатический эффект, как, на пример, когда нововведенные меры регулирования, поставившие под вопрос экспорт европейских лыж в Японию, аргументировались тем доводом, что японский снег имеет иное строение, чем на Западе. Однако, можно было бы составить небольшую библиотеку из книг и отчетов, в которых западные торговые партнеры сами повторяют софистику, с помощью которой японские чиновники выпутывались из затруднительных положений международных сделок.

В Японии «гибкий» подход к реальности выходит далеко за рамки, в пределах которых в других обществах терпимо относятся к хромающим оправданиям и неправде в свою пользу. На пример, когда западный бизнесмен, или представитель правительства апеллирует к контракту, закону, или международному соглашению, японский партнер может сказать ему, что японское общество направляется не столько холодными правилами, сколько теплыми человеческими отношениями, в соответствии с каждой конкретной ситуацией. Однако, если иностранец при следующей возможности станет апеллировать к этой сверх–правовой традиции, указывая, к примеру, на бюрократическое вмешательство в разрешение торговой проблемы, он вполне может услышать, что подобные вещи невозможны в демократической Японии, где, как ему следует понимать, правит закон. Оба этих аргумента — что японское общество гибко в человеческом плане и не держится за холодные правила, и что оно следует исключительно указаниям закона — произносятся с величайшим убеждением, и третья японская сторона практически никогда не бывает склонна указывать на противоречия.

Решающий фактор

Терпимость к противоречиям тесно связана с характерной особенностью, которая в окончательном анализе предстает решающим фактором, определяющим социально–политическую действительность Японии; фактором, вживлявшимся в японскую интеллектуальную жизнь на протяжении столетий политического подавления. Это практическое отсутствие любого представления о том, что могут существовать истины, правила, принципы, или моральные установки, применимые всегда, независимо от обстоятельств. Большинство западников, так же, как и большинство азиатов, пробывших хоть какое–то продолжительное время в Японии, будут поражены этим отсутствием; некоторые японские мыслители также видят это в качестве высшей детерминанты японского общественного поведения.

Концепции независимых, универсальных истин, или непреложных религиозных верований, превосходящих мирскую реальность социальных обязанностей и постановления власть имущих, разумеется, проникли в Японию, однако они никогда не укоренялись ни в одной из сохранившихся мировоззренческих систем. Политические устройства и социальные практики исходно санкционировались синтоизмом — религией природы и почитания предков, терпимо относившейся к противоречиям и неоднозначности. Эта местная японская религия (не путать с «государственным Синто», предоставлявшим идеологические обоснования для японской империи с конца девятнадцатого столетия до 1945 году) так никогда и не выработала философских, или моральных доктрин. Даже когда подобные философские и моральные учения были импортированы из Китая, они не заместили местные социально–политические  мотивы и предположения. Напротив, китайские идеи лишь укрепили существовавшую систему верований, тесно связанных с этим миром, которая поддерживала власть имущих того времени.

Взгляды, превосходящие социально–политическую целесообразность категории «здесь и сейчас», внутренне присущие оригинальным учениям конфуцианства и буддизма, никогда не приветствовались правящей японской элитой. Христианство, а позже марксизм угрожали привнесением в универсум японской мысли трансцендентальных концепций, однако обе системы были либо запрещены, либо принуждены пойти на компромисс в отношении своих сущностных догматов. Тот общепринятый взгляд, что Япония всегда демонстрировала большую религиозную терпимость, применим лишь тогда, когда новые религии, или системы верований ни в коей мере не являются угрозой для существующих политических композиций.

Для того, чтобы ухватить суть политической культуры, не признающей возможности трансцендентальных истин, от западников требуется необычно большое интеллектуальное усилие, которое редко предпринимается даже при серьезных обсуждениях Японии. Интеллектуальные и моральные традиции Запада столь глубоко укоренились в предположении об универсальной значимости определенных верований, что возможность существования культуры без таких предположений практически никогда не рассматривается. Западная практика воспитания детей  прививает предположения, имплицитно подтверждающие существование высшей логики, контролирующей вселенную, независимо от желаний и капризов человеческих существ. Этот взгляд, раз за разом подтверждаемый в последующей жизни, склоняет западников воспринимать как данность то, что все продвинутые цивилизации вырабатывают концепцию универсальных ценностей, и поэтому они не склонны исследовать результаты их отсутствия.

Действительно, тот факт, что моральные правила в Японии скорее ситуационные, нежели общие, и что ценности у японцев скорее частные, нежели универсальные, постоянно подмечается в литературе о Японии. Однако, это часто смешивают с более искусственными определениями современной социальной науки и не используют последовательно для подбора ключей к японскому поведению. Большинство авторов, должным образом упомянув, что японцы постоянно подстраивают свое поведение под ситуацию, в которой очутились, переходят к другим темам, как бы совершенно не ощущая исключительную важность этого наблюдения.

«Взаимопонимание»

Там, где «верования» зависят от социально–политических обстоятельств, а «реальность» есть нечто, с чем можно манипулировать, весьма легко сочинять выдумки. Международный языковый барьер, воздвигаемый такими выдумками, еще более усложняется особым значением, придаваемые слову «понимание» в речах японских аналитиков и официальных лиц. Острая необходимость в лучшем «взаимопонимании» часто и с энтузиазмом подчеркивается. Однако вакаттэ кудасай означает «пожалуйста, поймите» в смысле «пожалуйста, примите мое объяснение, независимо от того, имеет ли оно в действительности какое–то основание». Это подразумевает принятие и терпимость. «Понимание» в таком японском контексте есть лишь другое слово для выражения согласия. Истинное «понимание» людей или вещей подразумевает принятие их такими, какие они есть, до тех пор, пока у вас не найдутся силы их изменить. Если у вас есть сила, другая сторона выкажет «понимание» в виде определенной степени адаптации к вашим желаниям. Таким образом, на практике «взаимное понимание» подразумевает то, что иностранцы должны принимать картину Японии, рисуемую ее представителями. Те же иностранцы, которые упорствуют, протестуя против японских методов торговли, несмотря на многочисленные японские объяснения, видятся демонстрирующими постоянное отсутствие понимания. Японцы часто хорошо осведомлены о политической подоплеке «понимания» в их собственном использовании; как предупреждал один газетный редактор, прошло то время, «когда мы могли получать удовольствие от зачастую прекрасного непонимания — и невежества — иностранцев».

«Буферы» и пропагандисты

Два важных феномена усложняют аспект коммуникационного разрыва в Японской Проблеме. Один из них — использование японцами «буферов», второй — монументальные пропагандистские усилия.

Под «буфером» я подразумеваю некое лицо, которому поручено проводить контакты с иностранцами в максимально гладком виде. Это специфически японское образование его легко распознать в правительственных учреждениях и коммерческих корпорациях. Иностранные дипломаты и бизнесмены–резиденты имеют дела с Японией через посредническую общину англоязычных и, предположительно, интернационализированных буферов, от которых ожидается поглощение всех толчков и ударов, которые непредсказуемый внешний мир может нанести их институтам.

Эти буферы могут быть поразительно откровенны, демонстрировать искреннее понимание трудностей, с которыми сталкивается иностранец, и часто создают впечатление если и не желания угодить его желаниям, то, по крайней мере, резонность, с которой институты, ими представляемые, воспринимают проблемы иностранца. В Японии есть горстка супер–буферов, проводящих большинство своего времени в путешествиях по земному шару, разрешая конфликты и разъясняя японскую позицию на международных конференциях. Некоторые из них, на пример Окита Сабуро и покойный Усиба Нобухико были назначены министрами внешних экономических дел, и на этих постах они лишь усилили неразбериху, поскольку, независимо от своих титулов, не имели мандата на принятие каких–либо решений и поэтому не могли вести полноценных переговоров.

Иногда еще более влиятельные министры, или лидеры экономических федераций, или сам премьер–министр играют буферную роль, разговаривая с иностранными торговыми посланниками. Эти переговорщики, привозящие домой новости, что на этот–то раз им удалось переговорить именно с нужными лицами, произведшими сильное впечатление готовностью принять эффективные меры, обманывают самих себя. Людей с подобными широкими полномочиями в Японии не существует.

Категория буферов перекрывается классом информаторов, выстроенных иерархически в соответствии с позицией, занимаемой ими в бизнесе, бюрократическом, или политическом мире, которых постоянно интервьюируют наезжающие высокопоставленные лица и журналисты. Остальной мир узнает о Японии через отчеты гораздо меньшей группы, чем принято думать. Визитеры, встретившиеся с «хорошим источником» в облике одного из таких информантов, часто находятся под впечатлением, что выслушали интересное личное мнение. Большинство и не подозревает, что эти информанты выдают банальности, циркулирующие на этот момент, касаются ли они какого–то насущного вопроса, или относятся к более общим темам характера и роли Японии, и заключающие в себе «официальную реальность», с которой они рутинно считаются.

Часто возникает ощущение, что все японские представители привязаны к одному и тому же суфлеру с одними и теми же словами, записанными на закольцованной пленке. Несмотря на введение некоторых персональных вариаций, содержание и суть послания почти всегда одна и та же, ее можно предсказать до наимельчайшей детали, если быть в курсе того, чем в данный момент занята пресса, или перелистать многотомную разъяснительную литературу, распространяемую министерствами, экономическими федерациями и субсидируемыми «частными» организациями.

Верить, что эти предсказуемые суждения отражают личные мнения, значило бы отнестись несправедливо к интеллектуальным способностям более высокопоставленных японских коммуникаторов. Их действительно личные мнения зачастую очень интересны и могут весьма отличаться от публичных суждений. Однако для того, чтобы услышать эти мнения, требуется либо долгий период знакомства и большое количество сакэ, либо (что бывает очень редко) внезапное осознание с их стороны того, что вы в любом случае не поверите официальной линии.

Предсказуемые суждения назначенных информантов могут включать в себя критику некоторых моментов правительственной политики, бюрократических и торговых отношений. Но они практически всегда поддерживают более широкую точку зрения основных институтов Системы о том, что Япония является плюралистической демократией со свободной рыночной экономикой, что в открытии рынка намечается прогресс, что должен быть стимулирован рост индивидуализма, что большинство японцев начинают видеть необходимость становления более космополитичными, что иностранцы пытаются конкурировать недостаточно настойчиво и что конфликты с Японией возникают прежде всего от иностранного непонимания.

Взятые вместе, действия японских буферов и информантов создают пропагандистское усилие, не воспринимаемое как то, чем является в действительности, так как оно почти полностью проходит под видом искренних усилий «объяснить» Японию миру. Такая пропаганда еще более убедительна, поскольку многие информанты верят в подобные объяснения.

Количественный рост апологетов

Иностранцы играют важную роль в распространении благоприятных для Системы мнений. Значительный объем иностранной критики рассеивается путем использования японских денегоду Ни одна страна никогда столько не тратила на официально утвержденное лоббирование, сколько Япония тратила на Вашингтон в середине и конце 1980–х. Японское правительство и корпорации нанимают лучших юристов и бывших чиновников американской администрации для защиты своих позиций. Значительное количество академических исследований Японии западными учеными финансируется фондами японских институтов. Идея о том, что ученые и аналитики могут оставаться объективными, поскольку то, что они получают, не сопровождается никакими формальными условиями, является в основном иллюзорной, когда деньги приходят из Японии. Доступ к необходимым личным контактам и организациям — великая проблема для бизнесменов и ученых, работающих в Японии, которые, поэтому, прекрасно знают, что действительно критическая позиция может закрыть для них многие двери. Комбинация денег и необходимости доступа, равно как и политическая неопытность, воспитали большое количество специалистов по Японии, являющихся в различных степенях — пусть даже неосознанно — апологетами Японии. Их публичные выступления и комментарии в прессе говорят сами за себя.

Защита Японии есть хлеб насущный для многих действительных и фиктивных специалистов, разглагольствующих на широко освещаемых семинарах, тематических дискуссиях и конференциях, организуемых для улучшения «взаимопонимания». Большинство представителей крупных иностранных корпораций в Японии, а также иностранные консультанты были вынуждены стать частью Японской Системы, дабы функционировать в ней. Они не могут рисковать ее отторжением, выступая публично с критическими анализами, и поэтому являются ненадежными информантами.

Японская пропаганда распространяется также — как сознательно, так и ненамеренно — многочисленными газетными и журнальными статьями, авторы которых помнят редакционное соглашение показывать обе воображаемые стороны истории. И это производит впечатляющее воздействие, как можно заключить из того факта, что во время написания этой книги американское правительство и многие американские аналитики продолжали считать, что рыночные силы смогут в конечном счете разрешить двустороннюю проблему с Японией, несмотря на систематический японский протекционизм, реявший перед их лицами на протяжении более двух десятилетий.

Аура «непостижимости»

«Понимание» Японии стало серьезной экспортной индустрией, финансируемой несколькими компонентами Системы. Однако, многие японцы, в особенности те, кто должен представлять свои внутренние интересы на международной арене, ощущают дискомфорт при мысли о том, что они действительно могут быть поняты. Идея о том, что быть японцем представляет собой некое особое духовное измерение, по определению непонятное для иностранцами, является важным ингредиентом для японского самоутверждения и потому широко распространена.

Главный редактор одной из пяти общенациональных ежедневных газет однажды сказал мне, то его газета, как и его конкуренты, чувствуют, что могут напечатать практически все, что говорят иностранцы, независимо от степени разрушительности их критики, так как и редактора, и читатели всегда могут утешить себя убежденностью в принципиальной неспособности иностранцев понять более тонкие аспекты того, о чем они пишут. Читатели критических иностранных обзоров могут, таким образом, переживать искусственно вызванных мазохистический ужас без необходимости делать действительно беспокоящие выводы.

Для японцев стало почти категорией веры то, что их культура уникальна, причем не в том смысле, что уникальны все культуры, но что она уникально уникальна, совершенно отлична от всех прочих, является источником уникальной японской восприимчивости и поэтому неподвержена (если вообще не находится вне пределов) любым попыткам зондирования со стороны аутсайдеров. Японцев постоянно убеждают в особенности их нации в школах и в корпорациях, в СМИ и в речах функционеров, когда только возникает возможность сравнения со внешним миром.

Интеллектуальная поддержка Западом идеи о крайней непохожести Японии, легко конвертируемой в идею уникальности, возникла много веков назад. Когда она еще находилась «на другой стороне мира», Марко Поло превратил Дзипангу (как он называл Японию) в нечто таинственное и рае–подобное, выдумывая крыши императорского дворца, покрытые цельным золотом. Джонатан Свифт заставил Гулливера заехать в Японию после Луггнагга, его последней остановки перед возвращением домой. Первый европеец, объяснявший Японию в новое время, Лафкадио Хёрн, писал непосредственно перед сменой веков о «чрезвычайной трудности восприятия и понимания того, что залегает под поверхностью японской жизни». Хёрн считал, что «на протяжении по крайней мере следующих пятидесяти лет невозможно будет написать ни одной работы, изображающей Японию изнутри и извне, исторически и социально, психологически и этически». В 1946 году Руфь Бенедикт опубликовала замечательную первую попытку содержательной оценки «самого чуждого из врагов Соединенных Штатов, с которым они когда-либо сражались. Ни в какой другой войне с сильным противником не было столь настоятельной необходимости принимать во внимание чрезвычайно отличающиеся привычки мыслить и действовать».

Те же причины, что заставляли Лафкадио Хёрна и Руфь Бенедикт делать столь сильные заявления, придают горячности и сегодняшним дискуссиям по поводу Японии. Западники продолжают повторять возбужденное открытие Хёрна о том, что там все поставлено с ног на голову. Интерпретация же Руфь Бенедикт Японии, как связующего элемента, способного пребывать самим по себе, будучи в культурном плане отрезанным от всего мира и сущностно отличаясь от него, остается соблазнительной для многих серьезных наблюдателей. Это уже не отнесешь на счет физической изоляции. В 1962 году я был одним из 202 181 иностранцев, въехавших в страну, и в том году лишь 145 749 японцев путешествовали за границей. Двадцать пять лет спустя около шести с половиной японцев побывали за рубежом и более двух миллионов иностранцев посетили Японию. Однако, несмотря на столь возросший человекопоток, большая часть ранней ауры отстраненности осталась. Япония все еще является объектом романтических грез. Для некоторых западников, оплакивающих упадок хороших манер, порицающих индустриализацию и тому подобное в своих собственных странах, она представляется некой Утопией.

Нас часто предупреждают, особенно в академической литературе, что следует противиться рассмотрению Японии, как какого-то особого случая. Разумеется, очень хорошо подчеркивать, что японцы — люди и имеют общечеловеческие черты; интеллектуальное желание полнее инкорпорировать Японию в мир само по себе похвально. Однако, в своем рвении исполнить эту миссию некоторые западники доходят до крайностей, указывая на схожести и игнорируя привычки и институты, не прилагаемые, сколь сильно и последовательно ни стараться, к западным опытным схемам.

Исследуя народ в сравнении его с другим народом, сталкиваешься с многовековой проблемой выбора: что подчеркивать — схожести или различия. В случае с Японией это привело к большому расхождению во взглядах у информированных аналитиков. Ни одна из важных человеческих практик или отношений, обнаруживаемых в любом другом месте мира, не есть совершенно незнакома японцам. Верно и обратное: в других странах можно выявить привычки и образования, совпадающие с теми, что существуют в Японии. Однако, при описании японского опыта весьма часто требуется добавлять фразы «гораздо более, чем» и «гораздо менее, чем». Есть момент, при котором различия в степени и в комбинации элементов добавляются к отличиям по типу, в особенности в контексте социально–политической организации, а этот контекст может зависеть от амбиций и капризов небольших групп, стоящих у власти.

На перепутьях

В бесчисленных газетных статьях, журнальных обзорах и научных исследованиях в течение последней четверти века говорилось, что Япония достигла распутья. Возможно, ни одна страна не исследуется журналистами и учеными столь регулярно на предмет признаков неминуемых перемен: не просто обычных перемен, которых можно ожидать от любого общества, но чего–то базисного, изменений в том, как люди видят себя, и, соответственно, изменений в отношении всей нации к миру.

В большинстве отчетов на тему «Япония на перепутье» уже заложена идея того, что Япония должна измениться; факторы, оставляющие ее в стороне от остального мира, часто рассматриваются как аномальные и временные. В 1960–х бытовало широко распространенное мнение о том, что японская молодежь изменит положение вещей, заняв влиятельные посты. Одновременно, требования людей труда должны были привести в разительным переменам в социально–экономической структуре. В 1970–х считали, что многие работники, выезжавшие за границу от своих корпораций, «интернационализируют» Японию после своего возвращения, и что широкое стремление к улучшению жизненных условий перенаправит японские усилия посредством смены приоритетов. Позже стало модным считать, что «интернационализация» японского финансового рынка и другие непрекращающиеся изменения в экономическом развитии вынудят Японию соответствовать ожиданиям остального мира относительно усиления внимания к коллективным международным интересам. В 1987 году существовало извращенное представление о том, что давление со стороны предполагаемых общественных требований перемен в сочетании с потерей бюрократического контроля над бизнесменами начинает трансформировать японскую политическую экономику в нечто более отчетливо движимое рыночными силами.

Сегодня Япония, как и двадцать пять лет назад, стоит на перепутье: от японцев ожидают, что они изберут новый подход к миру при помощи предполагаемых изменений в их обществе, но непременно в направлении, прочерченном западниками. Никакая страна не должна обрекать на ожидание в одной и той же неудобной точке так долго. Что, собственно, отражают больше всего все эти разговоры о перепутье, так это западные близорукие, предварительные концепции возможных форм, которые могут принять институты и организации не–западных стран. Продвижения в направлении, которое многие западные обозреватели считают неизбежным, просто никогда не будет.

Какое–то время в конце 1970–х японские чиновники наносили встречные удары, возражая, что, если где–то и должна происходить эволюция, так это на Западе. Об этом говорилось в спонсированных правительством публикациях, где заявлялось, что японские формы социального и экономического менеджмента «станут универсальными для всех продвинутых индустриальных обществ», если эти общества желают следовать рациональному курсу дальнейшего промышленного развития.

Где–то в то же время в Европе и США возникла идея, что некоторые японские практики можно перенять с выгодой для себя. И это понятно. Вопрос — не стòит ли и вправду начать двигаться к обществу, похожему на японское, неизбежно возникает у приезжающих, которые узнают, что в Японии количество тяжких преступлений близко к нулю, нет разрушительных для промышленности трудовых конфликтов, а экономическая система, похоже, переносит нефтяные и прочие кризисы лучше, чем какая–либо еще. Однако лозунг «учиться у Японии» замазывает принципиальные различия между Японией и Западом. Маловероятно, что принятие частей Системы сработает без остального содержания японского пакета, а цена этого пакета для Запада слишком высока. Эволюция западных практик в японском направлении потянуло бы за собой репродуцирование условий, немыслимых, покуда ценится интеллектуальная и социальная свобода.

Причина подчеркивать японские отличия состоит именно в том, что сохраняется точка зрения «перепутья». Многие трезвомыслящие западные аналитики продолжают ожидать широкомасштабных перемен. «Джапан Инкорпорейтед, в той мере, в которой она вообще существовала, продолжает разрушаться», — заключает респектабельная экономическая газета. Японские лозунги об «интернационализации» воспринимаются за чистую монету. Официальная японская линия в 1980–е заключалась в том, что различные формы правительственного управления в частном секторе значительно сбавили в весе по сравнению в прошлым. Но даже при том, что эта точка зрения регулярно сопровождается цифрами, цель которых — показать, что современные тарифные регулирования делают Японию одним из свободнейших рынков в мире, в действительности Япония не перешла в категорию западных экономик со свободным рынком. В Японии то, что верно на бумаге, зачастую — и гораздо чаще, чем на Западе, — совершенно неверно на практике. Токийские чиновники чрезвычайно изобретательны в выдумывании невидимых нитей контроля и эвфемистических бирок для смягчения впечатления. Иностранные правительства и газетные обозреватели, автоматически считая, что Япония стоит перед лицом новых выборов и испытывает новое чувство ответственности, продолжают ожидать крупных изменений. Однако, исключив некие великие потрясения, которые сейчас невозможно предсказать, очень маловероятно, что японские институты начнут более гладко смешиваться с внешним миром, так как этот мир влечет за собой слом бюрократии — делового партнерства, формирующего сердце Системы.

Идею о «перепутье» следует отбросить и еще по одной причине. Она вызывает раздражение, когда ожидаемые изменения так и не материализуются, и в конечном счете приводит к дальнейшим поношениям Японии.

Отказавшись от идеи о «перепутье» мы остаемся с тезисом Лафкадио Хёрна и Руфь Бенедикт о культурной неповторимости. Однако, такой подход сам по себе не дает связать Японию с любой другой более широкой, универсально понимаемой сферой человеческого опыта. На более практичном уровне, он также бессилен помочь иностранным правительствам и бизнесу сформулировать modus vivendi с Японией.

Тем не менее, из этого концептуального лабиринта есть выход. Проблема Японии оказывается менее загадочной, а многие из головоломок — отгадываемыми, когда вместо общего подхода с поиском культурных объяснений мы станем задавать вопросы о том, каким образом в Японии отправляется власть.

Отрицаемая роль власти

Существуют четыре общих подхода к исследованию человеческих дел, в которых ударение делается, соответственно, на социальном, культурном, экономическим, или политическом аспекте. Проблемам, разумеется, не скажешь, что делать, поэтому мы не станем придерживаться лишь одной стороны границ, которыми некоторые ученые разделили эти подходы. Более того, человеческие дела можно поместить под любой из этих заголовков; по крайней мере, до некоторой степени каждая из этих категорий включает в себя остальные три, поскольку социальная, культурная, экономическая и политическая жизнь естественным образом взаимозависимы; когда мы выбираем одно из этих названий, мы выбираем лишь акцент.

Любимой перспективой как японских комментаторов, так и западных ученых, занимающихся Японией, являлись культурный и социальный аспекты, зачастую сливавшиеся воедино.

Политические истоки японской культуры

Японская политика все еще в значительной степени изображается (с особым энтузиазмом — официальными японскими представителями) подчиненной культурному диктату. Японские авторы, избравшие не–марксистскую отправную точку, практически всегда воспринимают, как само собой разумеющееся, что их родной мир является продуктом предпочтений прошлых поколений народа в целом. Большинство пишущих о японской политике и ее истории не оставляют своими произведениями впечатления, что на каждом уровне были власть предержащие, способные организовать жизни тех, кого они контролировали. Недавняя серьезная попытка трех выдающихся ученых выработать новую, всеобъемлющую перспективу японской социально–политической жизни, есть продуманное стремление свести все к культурным факторам, как если бы в Японии вообще не отправлялись властные полномочия. Такое сведение тем более примечательно, что если и есть нация, чьи доминирующие социальные и культурные идиосинкразии могут быть прослежены до принятых политических решений, ясно видимых изолированными от прочих влияний, то это — Япония.

Если бы мне пришлось объяснять сущностные характеристики Нидерландов, где я вырос, то я смог бы проследить политические детерминанты в развитии экономики, религии и социальной жизни в целом, но не ощущал бы необходимости в делании политических ударений. Голландия разделяет европейское наследие греческой и еврейской мысли, римского права и мощной силы христианства, так же, как Япония разделяет континентальное азиатское наследие конфуцианства, буддизма и даосизма. Однако, голландские патриции не могли выбирать то, что им больше подходило из христианских представлений и римских идей о юриспруденции для инкорпорирования их в нидерландскую культуру так, как это им представлялось лучше всего. Нечасто также имели абсолютные монархи в Европе власть эффективно контролировать свои границы от проникновения идей, которые им не нравились.

Любая европейская страна предлагает целый ворох возможных ниточек к исходным причинам того, что кто–то желает объяснить. То же верно и в отношении Индии, если брать отдаленный пример. А где еще надо искать начало того, что есть самое главное в китайской культуре? В государстве, или в обосновывающей его философии?

Такие вопросы типа «о курице и яйце» менее приложимы к Японии. Оглядываясь на ее историю, становится ясно, что для детерминирования развития японской культуры основным фактором были политические решения. Относительная изоляция Японии означала, что элита в своем стремлении остаться у власти могла с готовностью контролировать приток и воздействие зарубежной культуры. Власть предержащие могли также перебирать и выбирать из того, что мог предложить остальной мир; такое отношение и его техническая сторона были хорошо рассчитаны для консолидации их собственных позиций. Подобный относительно широкий контроль над культурой означал практически абсолютный контроль над потенциально подрывным мышлением.

Политический контроль над культурой

В целом признается, что китайские идеи и методы помогли сформировать официальную японскую культуру в гораздо большей степени, чем любые другие воздействия. Оставляя в стороне великую ценность письменности, техник и стилей художественных произведений, можно сказать, что этот культурный импорт служил прежде всего политическим целям. В шестом веке японские правители приняли буддизм, объясняя, что делают это по политическим причинам. Привнесение китайской модели государственного администрирования было, совершенно очевидно, также политическим ходом.

Дипломатические каналы в Китай были вскоре закрыты и оставались в таком состоянии по решению нескольких поколений японских правителей вплоть до 1401 года, когда сёгун Асикага Ёсимицу установил торговые отношения с минским двором. Несмотря на принесенные ими Ёсимицу огромные доходы и многочисленные предметы роскоши, его наследники вновь приостановили контакты с Китаем. На протяжении периодов, когда двор и сёгун не поддерживали официальных отношений с Китаем, южные провинции Японии продолжали торговать, и некоторое китайское культурное влияние продолжало просачиваться в страну, не оказывая, однако, серьезного влияния на культуру японской элиты.

С середины шестнадцатого века португальцам было позволено привозить огнестрельное оружие, лекарство, астрономические приборы, часы и — самое значительное — их религию. Однако такое гостеприимство закончилось вскоре после смены столетий, когда сёгуны, осознав потенциальную опасность заоблачного Господа, к которому их подданные могли обратить свое чувство лояльности, стали опасаться, что они могут стать политической пятой колонной. Результатом этого политического умозаключения стала политика почти герметичной замкнутости, поддерживавшаяся до середины девятнадцатого века.

Новый набор правил, появившийся вместе с Реставрацией Мэйдзи в 1868 году, предусматривал импорт практически всего, что официальные миссии, приезжавшие в Соединенные Штаты и Европу, считали полезным для новой Японии. Когда это (что было неизбежно) привело в результате к распространению подрывных идей, на таковые начались гонения, а власти стали пропагандировать «древние традиции», произведенные ими же из кусочков и обрывков более ранней политической идеологии, прославлявшей императора, как главу японского семейного государства.

До 1945 года у японских властей были специальные подразделения полиции, задачей которых служило искоренение «опасных мыслей». С полдесятка офицеров из этой полиции стали министрами образования, юстиции, труда, внутренних дел и соцобеспечения после войны. Сущностный же характер японского национализма в 1980–е все еще определяется установками, инкорпорированными в мифологию, сфабрикованную олигархией Мэйдзи.

Четырнадцать веков назад японские правители могли порыться в том, что был в состоянии предоставить Китай, и ограничить такое внешнее культурное влияние почти исключительно институтами и верованиями, им подходившими. Вновь они добились блестящего успеха в борьбе с западными влияниями во второй половине девятнадцатого века. В промежутке же, после столетий гражданских раздоров, власти подавили те туземные буддийские направления, которые угрожали привить политической сфере тягу к религиозной соревновательности, и избирательно стимулировали, либо пресекали деятельность различных социальных, экономических и культурных направлений, в зависимости от их важности для находившихся у власти. Правители могли даже повернуть вспять развитие технологий, как это случилось, когда они запретили и забыли огнестрельное оружие, привезенное португальцами. Они предпочли не сталкиваться с риском, когда простолюдины могли обрести некоторые умения и повернуть их против вышестоящих; выстрелить из мушкета, или винтовки гораздо проще, чем обращаться с мечом, а оппонентов, размахивающих мечами, гораздо проще сдерживать в заливе у замковых стен, чем тех, которые прикатывают с собой пушки.

Как мы увидели, для интеллектуальных рычагов не представлялось никакой возможности сдвинуть политическую элиту, поскольку понятию об универсальной, или трансцендентальной истине никогда не позволяли укорениться в японской мысли. Правители могли контролировать даже это; действительно, ни один закон никогда не ограничил их власть. Поэтому не является преувеличением сказать, что те политические образования стали решающими в определении границ японской религиозной жизни и мысли.

Один из исследователей современной политической истории указал на то, что, если в Европе девятнадцатого века «интеллектуальную мобилизацию» — с участием юристов, философов, франкмасонов, писателей и журналистов — можно отличать от социальной и политической деятельности, то в Японии никаких подобных разделений провести невозможно. Даймё и самураи, занимавшиеся «голландскими штудиями», равным образом участвовали в интеллектуальной деятельности, однако «они отличны от “интеллектуалов” Европы девятнадцатого века крайней узостью политической цели, ради которой эти штудии были предприняты».

Шаблоны власти и направляли, и пронизывали японские интеллектуальные искания. Японские идеи права и места закона в обществе выражались правителями в терминах целесообразности и не влияли в значительной степени на отношения и методы этих правителей. Предположительно типичные особенности японского общества и культуры, такие как групповое существование, лояльность к компании, любовь к гармоничности, отсутствие индивидуализма, практическое отсутствие тяжб, истоком своим имеют политические установки и поддерживаются в политических целях.

До тех пор, пока Япония будет рассматриваться прежде всего в социальных и культурных терминах, мы постоянно вынуждены будем сталкиваться с базисным вопросом: откуда возникла огромная разница между привычками и институтами у японцев и у прочих народов? Часть ответа лежит в японской исторической изоляции. Однако именно политический подход может ответить на вопрос максимально удовлетворительно, поскольку с его помощью можно выявить мощные силы за фасадом японского общества.

У нас нет трудностей в принятии того факта, что советское общество через семьдесят лет после большевистской революции приобрело характеристики, которых бы у него не было, знай оно свободу, отсутствуй там давление правящего класса номенклатуры и не вживи оно в людей стимул врать для собственной выгоды. По сравнению с этим Япония представляет собой совершенно отличное, более свободное и приятное общество. Однако до сих пор Японская Система представляется столь же неизбежной, как и политическая система Советского Союза, а основание у нее гораздо глубже.

Пристрастность к властной перспективе

Отчего же, даже при этом, культурное объяснение японской политической жизни предстает настолько привлекательнее политического взгляда на японскую культуру? Возможно, оттого, что первый искусственный взгляд на эту страну не побуждает глядеть на нее сквозь политические очки. В поле зрения нет ни одного тирана; нет и явного центра политической власти. На поверхности ситуация даже не предполагает никакого особо сильного принуждения индивидов. Даже после долгого пребывания в Японии невозможно отчетливо проследить излишнего сдерживания со стороны, скажем, полиции, или иного правительственного органа. Скорее, литература о Японии переполнена описаниями стремления к гармонии. Коротко говоря, японская власть в высшей степени рассеяна; это делает ее особенно всепроникающей и, одновременно, не сразу заметной.

Все же, я подозреваю, что существует еще одна, более важная причина успеха культуралистических взглядов в среде западников. Многие люди в демократически организованных обществах ощущают дискомфорт в отношении понятия власти. Даже менее угрожающее слово — «политика» вызывает неудовольствие, поскольку ассоциируется (зачастую — справедливо) с алчностью, ложью и прочими вещами, унижающими достоинство. «Власть» — еще более грязное слово, возбуждающее приятные эмоции, вероятно, лишь у тех, кто сам к ней стремится.

Концепция «власти» вычеркнута из словарей значительного количества современных ученых, исследующих общественные отношения. Настолько неприятны его коннотации для интеллектуалов, в особенности — американских, что они склонны отвергать, или не признавать ее, доходя иногда до того, что всерьез предлагают запретить употребление этой концепции вообще. Одно из объяснений этого может лежать в том, что идея власти эмоционально сталкивается с идеалом равных возможностей, обретшим силу идеологии. Власть, в смысле контроля маленькой группы людей над большинством, и власть типа той, что хозяин имеет над слугой, — неприятные возможности. Поэтому создаются интеллектуальные конструкции, санитаризирующие властные отношения и рассматривающие их, как совершенно рациональный результат коллективных решений.

Здесь не место задерживаться на уязвимых местах современной политической науки, однако несколько разъяснений могут помочь разместить этот подход в перспективе. Со Второй Мировой войны академики предлагали нам, в той или иной степени, завернутую в целлофан, гигиеническую версию нашего социально–политического мира. По этой версии, концепция власти иногда заменяется, предположительно, более нейтральным «влиянием», при котором отсутствует элемент (потенциальной) силы. Отношения хозяина–слуги, если их вообще замечают, рассматриваются исключительно в экономических терминах, как нечто большее, нежели труды на благо каждого; идея же власти с «кровавыми пастями и когтями» возникает исключительно в отношении революционных ситуаций.

Такой взгляд, распространяемый прежде всего приверженцами «плюралистической теории», ведет к восприятию политических образований как того, чему им следует быть, однако с наличием «пространства» для улучшения определенных деталей. Даже там, где власть не исключена из научного рассмотрения, ее острые углы сглаживаются. С ней зачастую обращаются, как с редким продуктом, который может быть размещен посредством сил, сходных с теми, что действуют на рынке. Это экономическое объяснение политического мира изменяет естественные свойства идеи власти. Оно не может раскрыть причину возникновения весьма реальных расквашенных носов, скажем, у японских учителей, сражающихся против попыток администраторов из отделов народного образования вернуть себе контроль над «моральным мышлением» в школах. Оно не может предвидеть того, что страна мчится к катастрофе из–за опаснейшего способа отправления власти.

Раздробление ответственности и обязанностей в манере демократически организованных западных сообществ — базис «плюралистической теории» — возможно лишь при наличии предварительной договоренности о том, как ограничивать власть, и о том обличье, в котором ей позволяется воздействовать на простых граждан. Такой подход к власти предполагает существование законов, принимающихся всерьез. Это также подразумевает, что идеал плюралистического представительства является реальностью и использует эту реальность, как отправную точку.

На практике японские граждане не прибегают к закону; собственно, идея «гражданина», отличного от «подданного» практически отсутствует. Плюралистическое представительство существует, разумеется, на бумаге, однако считать, что это отражает действительное состояние дел в Японии, значит принимать слишком много на веру.

Если между строк в последующих главах я создаю впечатление, что власть в Японии есть то, чего следует остерегаться, то это вполне намеренно. В отличие от правителей других стран, представляющих модели для «плюралистической теории», японские власть имущие систематически используют власть такими способами и с такими целями, над которыми избиратель не имеет практически никакого контроля.

Разоблачение политических мотиваций

Находя японскую власть там, где и следует, мы видим вещи, о которых в противном случае и не подозревали бы. Одна из них: Система как таковая пребывает в наилучшей форме, нежели когда бы то ни было в нынешнем веке. Мы можем видеть, что поражение во Второй Мировой войне и оккупация явились для японской политической жизни водоразделом в гораздо меньшей степени, чем в целом считается. Бюрократическая система довоенных и военных времен, минус ее милитаристские компоненты, консолидировала свою власть после войны и продолжает сплачиваться.

Политическая перспектива, которую я предлагаю, также позволяет по–новому взглянуть на японское участие в международном бизнесе. Уже давно все пришли к единому мнению относительно того, что приоритет крупных японских корпораций лежит в экспансии на рынке, а не в получении среднесрочных доходов. Часто также подмечалось, что ради достижения своих стратегических целей они отказываются от крупных доходов на гораздо более долгие периоды, чем это могут себе позволить западные компании. Расширение своей доли рынка, как и расширение контролируемой территории, происходит от стремления к большей власти, являясь политическим мотивом. Получение максимального дохода идет от желания денег, — мотив экономический. Два эти подхода, разумеется, зависимы и смешаны как в японских, так и в западных корпорациях, однако результаты в различиях делаемых ударений весьма примечательны. Бюрократизация японского бизнеса в послевоенный период, путем усиления бюрократического контроля и протекционизма, а также замещение предпринимателей администраторами, дружески расположенным к министерствам, прямо связано с политически мотивированным устремлением к еще большей доле международного рынка.

История японских стараний в 1970–х получить для себя ниши власти на зарубежных рынках, причем не давая ничего взамен, повторяется в конце 1980–х в финансовом мире. Японские компании покупают много западных финансовых институтов. Свои крупные доходы (полученные от консолидации завоевания долей международного рынка произведенных товаров) они инвестируют не на родине, где это помогло бы разрешить немало внутренних и международных проблем, но за границей, где все еще остаются возможности выкроить доли рынка. Эффект от широко рекламировавшейся Министерством Финансов «либерализации» финансового рынка и рынка капитала должен был состоять в ускорении международного уравнения в правах японских банков и страховых компаний, дабы они успешнее конкурировали на мировых денежных рынках, а также в предоставлении торговым компаниям более широкого поля для зарубежных инвестиций.

Эти шаги могут иметь большое политическое значение, поскольку возможности противодействия коллективным японским экономическим завоеваниям будут в значительной степени ограничены, если Токио получит тот рычаг воздействия на мировые финансовые рынки, к чему, похоже, и ведет нынешнее стремление расширить свою рыночную долю. Запад неоднократно терпел неудачи в желании предвидеть последствия таких действий, — результат его явной неспособности просчитывать возможности, что вполне удается японцам.

Японская проблема для японцев

В виде нации Япония есть проблема для себя самой, поскольку способы реализация в ней власти имеют результатом конфликты с другими странами и изоляцию от них. Однако, Япония представляет также проблему и для индивидуальных японцев. Разговоры со многими из них за последние двадцать пять лет убедили меня в том, что отправление власти в их стране влияет на них неблагоприятно. Они менее свободны, чем должны были бы быть. Школьная система и вышестоящие обращаются с японцами так, как садовник обращается с зеленой изгородью: отходящие ростки персональности регулярно подрезаются. Для политической системы совершенно невозможно быть нерасположенной к индивидууму без того, чтобы это не имело серьезных последствий для психологического развития ее граждан.

Я верю в то, что японцы являются индивидуальными личностями, — все 120 миллионов. Не все могут захотеть отстаивать свою индивидуальность; большинство, поставленное в определенные рамки, на это неспособно. Однако, я встречал довольно много людей, желавших, чтобы их воспринимали, как конкретную личность, а не как некого неопределенного члена группы. Эти независимые мыслители пребывают в смущении. Во многих случаях им пришлось удалиться в частный мир собственного сознания. В японской культуре существует огромный, несвязанный и не нанесенный на карту архипелаг таких частных миров. Индивидуалистичные японцы в целом не политизированы: решившись бросить вызов существующим политическим образованиям, они постоянно обжигали бы себе пальцы. Но, отказываясь быть конформистами, они остаются японцами.

В последние десятилетия стало общим местом, говоря о Японии, отбрасывать идею личного роста, как проявление западного этноцентризма, и предполагать, что у японцев есть собственный, специфически японский путь индивидуальной дифференциации. Все же, существуют критерии личностного роста, не привязанные к определенной культуре. Как бутон превратится в цветок розы, а тигренок — в тигра, точно так же растущее человеческое существо имеет внутреннюю цель: стать зрелым, хорошо интегрированным индивидуумом. Мой опыт пребывания в других азиатских странах и мои знакомые среди хорошо интегрированных японских индивидуумов лишь укрепили это убеждение.

Многие серьезные исследователи Японии избегают положений, которые могут быть восприняты, как оценочные суждения. Моя же позиция такова: иллюзия считать, что осмысленный дискурс в политических делах может быть сохранен свободным от суждений, сущностно не соединенных с теми или иными верованиями. Стремление к объективности, действительно, идет рука об руку с постоянной настороженностью в отношении возможных предрассудков, однако сам выбор предмета уже выдает личные склонности, а они не обязательно являются предрассудками. Многие вещи могут быть относительными, однако стандарты желаемого пути организации жизни существуют, и приходится делать выбор. Определение места человеческих существ в их обществе нельзя оставлять на волю случая.

Платон, сделавший великое открытие того, что самопознание зависит от понимания характера и охвата политической жизни, был хорошо осведомлен о коррумпирующем потенциале власти. Его восхитительно рациональный и поэтический ум первым увидел необходимость освобождения от мифов, от традиции и от грубой силы, как фундаментального оправдания политических действий. Не вижу никаких причин относить это на счет лишь западных обществ.

Философ Лешек Колаковски, родившийся в Польше и принужденный в интеллектуальном плане существовать в коммунистическом обществе, размышлял об этом больше, чем большинство его коллег, родившихся на Западе, и поэтому более конкретен:

свобода индивидуумов имеет — как мы можем предположить — антропологическое основание. Допускаем, что эту доктрину невозможно ни доказать, ни опровергнуть в нормальном смысле слова «доказать». И все же, наша надежда на то, что свобода не будет полностью уничтожена совместным нажимом тоталитаризма и общей бюрократизации мира, а также наша готовность защищать ее, зависят прежде всего от нашей веры в то, что стремление к свободе, к суверенной индивидуальной уверенности в свободном выборе не есть случайный каприз истории, не есть также результат особых социальных условий, или временного суб–продукта специальных форм экономической жизни, или рыночного механизма, но что они коренятся в самом качестве существования в человеческом облике.

Колаковски знает, что это — философское положение, которое никогда не будет подтверждено эмпирическими исследованиями. Однако, он прав в том, что считает его моментом, который «мы просто не можем не рассматривать, или отвергнуть на том основании, что оно неразрешимо согласно правилам, управляющим научным разысканием». Раз человек принял ту философскую позицию, согласно которой свобода желаема для индивида, ему дано право использовать критический подход для рассмотрения любого политического образования, грубо ограничивающего эту свободу, выходя за приемлемые требования поддержания общественного порядка.